Современная русская интеллигенция по умолчанию считает себя наследницей русской интеллигенции XIX века – и, в части ее кухонных разговоров, интеллигенции советской.
Впрочем, в последние десятилетия стал популярен другой заход – о смерти русской интеллигенции и о том, что к современности это понятие неприменимо.
Но мы, как исследователи русской интеллигенции, регулярно тыкающие в нее палкой, вынуждены заявить, что она все еще жива, поскольку факт реакции на внешние раздражители фиксируется объективными средствами наблюдения.
Это подтверждается рядом обстоятельств, например устойчивой апелляцией к набору значимых имен и идей, отсылками к прошлому русской интеллигенции как собственному прошлому, а также склонностью воспроизводить интеллигентские риторические тропы и ее моральный пафос. Кроме того, когда тыкаешь в нее палкой, она бурчит и шевелится.
И тем не менее – за последнюю сотню лет русская интеллигенция успела радикально измениться.
|
Нам сложно сказать, к лучшему или худшему произошла эта перемена, но когда в конце XIX – начале XX века говорили об интеллигенции и спорили, принадлежит ли к ней тот или иной человек, то вопрос был не об уровне образования – а о мировоззрении.
И ключевой чертой настоящего интеллигента было сознание своего долга перед народом.
Хотя слово «интеллигенция», как говорит устойчивое предание, было введено в широкий русский литературный оборот Петром Боборыкиным – но свое самосознание и самоописание она нашла у Петра Лаврова.
Лаврова мы помним по школьному учебнику истории как позитивиста, народника, оппонента русских марксистов плехановского призыва – и в целом фигуру скучную. С последним трудно спорить, если почитать его тексты – увы, писательским дарованием он был обделен. Но вот об идеях его этого сказать нельзя – даже если их не разделяешь, остается признать, что он точно и тонко сформулировал базовые черты мировоззрения русской интеллигенции.
В «Исторических письмах», книге, перепахавшей несколько поколений русских интеллигентов, Лавров сказал несколько простых, но очень важных вещей.
Во-первых, что у интеллигенции есть долг перед народом – поскольку вся система культуры, все те блага, которыми она пользуется, созданы им.
Во-вторых, долг этот – долг интеллигенции – он никак не связан с тем, хорош или плох народ: долги нужно возвращать независимо от того, нравится ли тебе заимодавец. Тем более что исторический опыт показывает, что заимодавец редко бывает симпатичен – спросите об этом у Шейлока.
Более того, народ может быть именно потому дик, неприятен и невежественен, что это за его счет выстроены все блага других, которые имеют возможность отделять себя от народа.
При этом под благами Лавров, специально оговариваясь, подразумевал далеко не только блага материальные – возможность интеллектуального труда, возможность думать не о повседневном, навык получать удовольствие от прекрасного – это все плоды воспитания. И тем самым образованный человек – сколь бы скромное существование он ни вел – обладает в логике Лаврова неизмеримо большим богатством, чем народ.
В-третьих, отдача долга – именно потому, что это долг – никак не связана с тем, что народ в ответ будет благодарен. Это история про обязанность, а не про одолжение.
Разумеется, все это – очень просвещенческая история. С представлением о безусловной ценности культуры, о том, что просвещение народа – даже если он сам того не желает или прямо противится – благо, об объективной иерархии ценностей. Но вместе с тем это история про напряженную нравственную работу – и про стремление жить в соответствии со своими убеждениями.
Историческая сила русской интеллигенции, для которой текст Лаврова стал, наряду со «Что делать?» Чернышевского, учебником жизни – в том, что она стремилась эти убеждения провозгласить, отстоять и воплотить.
Отсюда и ее ригоризм, и партийность – и пафос противостояния власти и мещанству, основной упрек которому – в том, что оно принимает и одобряет существующий порядок вещей, не чувствует – или не готово обратить это чувство в проблему, влекущую действие – моральной неоднозначности наличного положения.
Собственно, основная претензия к мещанству от лица интеллигенции была в его самодовольстве, нравственной успокоенности – и готовности пользоваться всеми благами, которые предоставляет тебе жизнь, не задаваясь вопросом, за чей они счет, полагая, что если они получены, то уже твои, и всякие вопросы избыточны.
Русская интеллигенция была про беспокойство, про щемящее чувство вины, и поэтому – про совесть. Русская интеллигенция была совестью народа потому, что чувствовала себя виноватой перед ним. И из этого в рутине жизни вытекали все привычные пороки интеллигенции.
Легко упрекать русскую интеллигенцию конца XIX века, но стоит вспомнить, что русский интеллигент того времени – это история про аскетизм, который, кстати, уже в 20-е годы проявился в утопиях домов-коммун, в образе жизни многих из старых большевиков – в готовность приносить в жертву других потому, что в первую очередь сумел принести в жертву себя.
Чеховская интеллигенция – это истории про сельских фельдшеров, про учителей и учительниц, отправляющихся в глухие уезды впроголодь посреди дикого мужичья заводить школы, это про провинциальные музеи, ученые общества – это, в числе прочего, и про массовую работу на голоде 1891 года, ставшего водоразделом в истории русского общества.
А затем история перевернулась – и числящие себя в наследниках русской интеллигенции полагают, что это им должны, а не они.
Слово «совесть» осталось, но значение его изменилось – если чеховский интеллигент был совестью нации именно как болящее, тревожное начало русской жизни, то современный интеллигент, если использовать язык прошлого, напротив, стал образчиком мещанства – в твердой уверенности, что ему все должны, и в силу своего образования, понимания, образа жизни он – тот, кто имеет право судить других и быть выше их суда.
(в соавторстве с
Комментарии (4)